ЦВЕТЫ МОЕЙ МАТЕРИ.
Инструмент назывался булька. Булек было четыре, с шариками разных размеров, в зависимости от лепестков грядущего цветка. Из чего и как получалась булька? Отливали металлический стержень с шариком на конце и ввинчивали это орудие в круглую деревяшку - за неё и только за неё можно было хвататься руками. Собственно булькой был тяжёленький шарик на металлическом стержне. Его забуливали в печной огонь, в горящие угли, в пылающие дрова, и секунд через тридцать-сорок выдёргивали из пламени. А потом, нажимая на деревянную ручку, вдавливали раскалённую бульку в плоские лепестки будущего цветка, в цветочную выкройку из мелкого лоскутка. Лепестки цветка становились от бульки выпукло-впуклыми, их чашечки шелестели.
Цыганской иглой делалась дырка, в дырку вдевали стебель - получались малюсенькие цветочки. Шёлковой белой ниткой их вязали в букетики, крепили к ромбическим картонкам, сдавали в артель художественных изделий. Изделия эти в одна тысяча девятьсот сорок третьем году были «писком» западной моды. Воюющая отчизна сбывала их за рубеж, где носили эти цветочки на платьях, пальто и шляпках.
Три раза в месяц мы с матерью получали в артели отрывки-абзацы-фрагменты-лоскутья застиранных госпитальных простыней и наволочек, моток тонкой проволоки цвета червонного золота, банку вонючего клея, две-три краски, огрызки картона; раз в месяц - широкую жёсткую кисть, десять шпулек белых шёлковых ниток. Из этого получалось сто двадцать пять цветочков. Их кроила, красила и доводила до ослепительного изящества моя прозрачная от голода мать. Я же при ней работала только булькой, наловчась выдергивать инструмент из раскаленных углей. Было мне шесть лет.
Потом сразу кончились война и эти цветочки. Мы сели в деревянный вагон и поехали домой. Месяц ехали, полмесяца стояли - всюду реки беженцев, все домой текут. Покуда стояли, костры жгли; мы с матерью достали бульки из мешка, цветочков понаделали, выменяли на мятый медный чайник, на целые сандалики, отцу - на махорку, всем - на три кило пшена. Жёны снабженцев брали по пять букетиков, мода из Европы докатилась.
А дом-то наш тю-тю!.. Другие в нем живут по ордерам, такое вышло историческое свинство. Опять же Высший Разум бессердечен, в том смысле, что не имеет человеческого сердца. И в этом плане он бездушен, ни добр, ни зол, ни порчи тут, ни сглаза, ни проклятья родового, а просто одна действительность другую отменила - и все. За что? Да ни за что. Погода вот такая.
Бульки завернули в байку и забыли. Мода на те цветочки отвалила, все поэты их разоблачили: мол, мы - естественные, а вы - искусственные, мы - Божья искра, а вы - дешёвка, пошлая поделка; мы - благоухаем, а вы - барахло.
Яснее ясного. Против лома нет приёма даже в штате Оклахома - такие вот свежие мысли.
Шесть лет мне было, а стало шестьдесят, а матери моей - девяносто семь, и она уж меня совсем не узнавала. Держала где-то в памяти сердечной, в поле внутреннего зрения, а внешним зреньем узнавала только старшую дочь, мою сестру. И вдруг говорит:
- В обувной коробке. Восемь букетиков. Бульки помнишь? Коробка во-о-он там...
- Бред! - я подумала шепотом.- Сущий бред! В последнее время она разговаривает с давно умершими - с матерью своей, с отцом, с бабушкой, с дедушкой, с братьями, сёстрами. Живёт в своей далёкой молодости, бурно до отчаянья переживает какие-то события, забытые давным-давно, - и вдруг теперь отмытые, как стёкла, воспоминания в её отстранённой памяти. Сейчас вот ей мерещатся восемь букетиков, бульки...
Уронив голову на плечо, сухонькую свою головку на сухонькое плечико, мать всхлипывала в дрёме. На всякий случай заглянула я туда, где привиделась ей коробка с цветочками.
Была там коробка, была!.. Перетянутая вишнёвой узенькой лентой. А там внутри, на вате одна тысяча девятьсот сорок третьего года, лежали малюсенькие, хрупкие цветочки подснежника, ландыша, яблони, садов и лугов, лесов и оврагов. Восемь букетиков, сверкающих свежестью, трепетных, нежных, шевелящихся от воздуха, света и человеческого дыхания.
- Можешь их увезти, если хочешь... Если они там ещё не увяли. Это тебе от меня наследство. Такая маленькая чепуха на память. И она постаралась мне улыбнуться, кулачком утирая постоянно текущие слёзы.
Истекало время её жизни, текли наяву мучительные видения: какой-то младенец, казалось ей, серебрился на краю постели - она боялась, что он разобьется; какие-то войска входили через балкон и мимо неё проносили своих раненых; младшая дочь плохо переходила дорогу с трамвайными рельсами...
Родилась моя мать в Рождество, душа её возвратилась к Творцу на Спас. Имя её в переводе на русский означало Нежная. Она была столь красива, что все на неё оглядывались. И две её девочки, мы с сестрой, росли в особенном свете сладостной славы, с детства слыша вослед: «Это - девочки той красавицы...». Всякий день моей жизни овеян благородным происхождением от изумительно красивой матери.
А сегодня её цветочкам - пятьдесят пять лет. Кто носил эту прелесть в одна тысяча девятьсот сорок третьем году? И за каким рубежом?..
Мода на эти цветочки плыла над широкой кровью, делали эти венчики из госпитальной рвани, много пели при том. Песня - она обезболивает. А как начнешь засыпать на ходу от голода и печного жара да хватать раскаленную бульку за железо, за шарик голой ладонью, - так будешь петь нескончаемо, неизлечимо.